И так...Снова здравствуйте.Я продолжаю знакомить вас с Галичем и не только....
…Всхлипывая, он все перекладывал и перекладывал эти бумажки и фотографии на своем огромном столе, все перекладывал и перекладывал их с места на место, словно пытаясь найти какую-то ведомую только ему горестную гармонию.
Прощаясь, он задержал мою руку и тихо спросил:
- Ты не забудешь? Я покачал головой.
- Не забывай, – настойчиво сказал Михоэлс, – никогда не забывай!
Я не забыл, Соломон Михайлович!
…Уходит наш поезд в Освенцим,
Наш поезд уходит в Освенцим
Сегодня и ежедневно!
…Я стоял в дверях небольшого зала, где происходило очередное заседание еврейской секции Московского отделения Союза писателей (существовала когда-то такая секция!). После гибели Михоэлса я почемуто вбил себе в голову, что непременно – хоть и не знал даже языка – должен принять участие в работе этой секции. Я явился принаряженный, при галстуке (часть мужского туалета, которую я всю жизнь ненавижу лютой ненавистью), и где-то в глубине души чувствовал себя немножко героем, хотя и пытался не признаваться в этом даже себе самому.
И вдруг Маркиш, сидевший на председательском месте, увидел меня. Он нахмурился, как-то странно выпятил губы, прищурил глаза. Потом он резко встал, крупными шагами прошел через весь зал, остановился передо мною и проговорил нарочито громко и грубо:
- А вам что здесь надо? Вы зачем сюда явились? А ну-ка, убирайтесь отсюда вон! Вы здесь чужой, убирайтесь!..
Я опешил. Я ничего не мог понять. Еще накануне при встрече со мной Маркиш был приветлив, почти нежен. Что же случилось?
Я повернулся и вышел из зала, изо всех сил стараясь удержать слезы огорчения и обиды.
Недели через две почти все члены еврейской секции были арестованы, многие – и среди них Маркиш – физически уничтожены, а сама секция навсегда прекратила свое существование.
И теперь я знаю, что Маркиш – в ту секунду, когда он громогласно назвал меня «чужим» и выгнал с заседания, – просто спасал мне, мальчишке, жизнь.
Я этого не забыл. Перец, я этого никогда не забуду!
…Откуда-то из липкого тумана, из болотной хляби, мерзкий, словно его соскребли со стены привокзального сортира, прозвучал голос Соколовой:
- А можете ли вы, товарищ Галич, гарантировать, что на вашем спектакле – если бы он, конечно, состоялся – не будут происходить всякие националистические эксцессы?! Не можете вы этого гарантировать! И что же получится? Получится, что мы сами, своими, как говорится, руками даем повод и для сионистских, и для антисемитских выходок…
Но я уже опять перестал слушать ее и слышать.
Ровно в восемь приходи на каток!..
И подхватив чемоданчик (а ходить на каток без чемоданчика считалось дурным тоном), как бы ни был я устал или занят – я мчался на Патриаршие пруды.
Это был не просто каток. Это был своего рода клуб, место, где мгновенно возникали и так же мгновенно кончались неистовые и стремительные юношеские романы, где выяснялись отношения и обсуждались планы на будущее.
И все это под шум, смех, звон коньков и похрипыванье духового оркестра, повторявшего раза три в вечер свой коронный номер – вальс «На сопках Манчжурии»:
Спит гаолян,
Сопки покрыты мглой…
Мой приятель Яшка Лифшиц – в сорок девятом году он будет расстрелян в Лефортовской тюрьме как враг народа и не то японский, не то английский шпион – сказал про нее:
- Вот ее не было – и вот она есть!
Да, она была, она существовала – тоненькая, золотоволосая, с удивительными прозрачно-синими глазами. И одета она была тоже для тех лет необыкновенно: золотые волосы перехвачены широкой белой лентой, белый свитер и короткая, торчком, похожая на балетную пачку, белая юбка.
Через несколько дней после первого появления этой девушки на Патриарших прудах все тот же всеведущий Яшка сообщил нам в раздевалке катка все, что ему удалось о ней узнать:
- Зовут ее Лия… Фамилия – Канторович… Отец – еврей, наверное… А мать была немка, но мать умерла… Они много лет прожили в Австрии, отец ее там в торгпредстве работал… Они вон в том доме живут – напротив катка…
Это были и вправду чрезвычайно ценные сведения. И самым ценным было то, что Лия жила в доме, выходившем окнами на Патриаршие пруды, и, стало быть, появление ее на нашем катке не было случайным – зачем ей ездить в Парк культуры или на Петровку, на каток «Динамо»?
К этому катку на Петровке мы испытывали откровенное, давнее и стойкое недоброжелательство. Мы считали, что на этот каток ходят одни пижоны – с Кузнецкого моста и Столешникова переулка, и ходят не столько кататься на коньках, сколько глазеть на знаменитых завсегдатаев – актеров и спортсменов.
На нашем катке знаменитости не бывали – здесь мы сами были знаменитостями.
В тот же день, после Яшкиного сообщения, мы познакомились с Лией. Мы просто подъехали всей компанией к скамейке, на которой она отдыхала, остановились и хором сказали:
- Здравствуйте, Лия, мы хотим с вами познакомиться!
- Очень приятно, – серьезно ответила Лия, – а кто вы такие?
Мы по очереди начали представляться, но Лия улыбнулась:
- Не надо, не надо! Я буду запоминать постепенно!..
Так, естественно и спокойно – а она все делала естественно и спокойно Лия стала полноправным членом нашей компании.
Мы звонили ей по телефону – сообщали время, когда придем на каток, иногда провожали ее все вместе до дома, но никто из нас в нее почему-то не влюблялся.
Лия была Лией – самой красивой, самой, пожалуй, умной из всех нас и немножко загадочной – и влюблялись мы в девушек попроще и попонятнее.
Однажды – это было в январе сорок первого года – еще задолго до закрытия катка Лия сказала мне:
- Знаешь, я что-то сегодня устала! Проводишь меня?
- Хорошо, – сказал я с некоторым недоумением, так как обычно мы уходили с катка самыми последними, когда оркестранты начинали запихивать в чехлы свои тромбоны и трубы, и один за другим гасли матовые шары-фонари. – Сейчас я скажу ребятам!
- Не надо, – сказала Лия, – проводи меня один.
…Мы медленно шли с нею по дорожкам сквера. Мы шли, молчали, и веселые голоса, доносившиеся с катка, звуки музыки – словно подчеркивали тишину нашего молчания и поскрипывание снега под ногами. Неожиданно Лия спросила:
- Это правда, что ты пишешь стихи?
-Да.
- Прочти что-нибудь.
Я подумал и прочел стихи, которые когда-то хвалил Багрицкий – стихи о Тютчевской усадьбе в Мураново.
Стихи эти, как и большинство стихов той поры, у меня не сохранились, теперь я их уже и не помню, помню только одну строфу:
…А здесь с головы и до самых пят
Чужой нежилой уют,
Здесь даже вещи не просто скрипят,
А словно псалмы поют!..
- Еще! – потребовала Лия. Я прочел что-то еще.
- А зачем ты работаешь в театре? – спросила Лия.
Я пожал плечами:
- Интересно.
- Какая чушь! – вздохнула Лия.
Мы подошли к подъезду ее дома, остановились. Лия посмотрела на меня снизу вверх – я уже вымахал тогда все свои сто восемьдесят три сантиметра и золотая Лиина голова едва доходила мне до плеча – и сказала:
- Мне понравились твои стихи… И вообще ты мне немножко нравишься! Но только ты как-то совершенно не умеешь думать!..
Она усмехнулась:
- Вот мне и придется хорошенько подумать – за тебя и за меня.
- О чем? – тупо спросил я. Лия не ответила.
- Я позвоню тебе завтра, – сказал я.
- Нет, – сказала Лия, – ты не звони… Я сама тебе позвоню. Но, наверное, не скоро – когда все обдумаю.
Она оглянулась и неожиданно приказала:
- Поцелуй меня!
Являя собой вполне идиотское зрелище: в одной руке у меня был Лиин чемоданчик, а в другой руке – мой, – я наклонился и поцеловал Лию в холодную щеку и краешек губ. Она снова, снизу вверх, посмотрела на меня, засмеялась, выхватила свой чемоданчик, показала мне язык и убежала.
И все-таки я позвонил ей первым – позвонил и пригласил ее на премьеру «Города на заре».
- Хорошо! – сказала Лия. – Мне не хочется, но я приду!
…Когда закончился спектакль, я быстро разгримировался, переоделся и вышел в фойе, где кипела возникшая стихийно дискуссия: что-то кричал, размахивая руками, поэт Павел Антокольский, что-то гудел драматург Александр Гладков, ребята из ИФЛИ пели хором песню из нашего спектакля :
У березки мы прощались,
Уезжал я далеко,
Говорила, что любила,
Что расстаться нелегко!..
А Лия стояла в стороне, совсем одна, опершись локтями на подоконник, какая-то неправдоподобно красивая и грустная, в темном платье, в туфельках на высоких каблуках.
- Лия, – задыхаясь, сказал я, – поедем с нами, хорошо?! Мы сейчас все к Севке Багрицкому собираемся… Поедем?
- Будете праздновать? – насмешливо спросила Лия.
- Да, – сказал я, – а что?
- А я не хочу с вами праздновать, – с необычной резкостью сказала Лия, – мне не понравился ваш спектакль! Мне не понравилось, как ты играешь!
Я обиделся и, как всегда, не сумел этого скрыть. В спектакле «Город на заре» я играл одну из главных ролей – комсомольского вожака Борща-говского, которого железобетонный старый большевик Багров и другие «хорошие» комсомольцы разоблачают как скрытого троцкиста. В конце пьесы я уезжаю в Москву где, совершенно очевидно, буду арестован.
- Вернее, мне не понравилось – что ты играешь! – сама себя поправила Лия, увидев мое обиженное лицо. – Как ты можешь – такое играть?! Я же говорила, что ты совершенно, совершенно не умеешь думать!.. И вот что еще я поняла, что у нас ничего не получится! Ты мальчишка, а я женщина…
- Что значит – женщина?! – нетерпеливо спросил я.
Я спешил: Севка с ребятами – и среди них девушка, которая мне очень нравилась, – уже ждали меня внизу, и у меня не было ни времени, ни желания выяснять с Лией отношения.
- А ты не знаешь, что это значит?! – усмехнулась Лия и с вызовом вскинула голову. – Я спала с мужчиной, понятно тебе! Со взрослым мужчиной!..
Она легонько толкнула меня ладошкою в грудь:
- Иди! Иди, празднуй!..
И я ушел. И мы уже никогда больше не встретились.
Несколько раз я звонил Лие – но она была очень занята, готовилась к весенней сессии, да я и сам был очень занят – через день, по вечерам, мы играли спектакль, в первой половине дня с Исаем Кузнецовым и Севой дописывали пьесу «Дуэль», начинали репетиции «Рюи Блаза» Гюго.
…Недели через две после начала войны мама сказала, что ко мне заходила прощаться необыкновенно красивая девушка, просила передать мне привет и сказать, что ей очень жалко.
А почему и чего было жалко Лие, не понял ни я, ни, тем более, мама.
Лия ушла на фронт медсестрой. За свою недолгую военную службу она вынесла с поля боя больше пятидесяти раненых, а когда под Вязьмою был тяжело контужен командир роты, Лия оттащила его в медсанбат, вернулась на позицию и подняла бойцов в контратаку.
Я уверен, что она не кричала «За Родину, за Сталина!» или «Смерть немецким оккупантам!». Конечно же, нет! Она сказала что-нибудь очень простое, что-нибудь вроде того, что говорила обычно, в те давние-давние времена, когда мы выходили из раздевалки на наши Патриаршие пруды и Лия, постукав коньком об лед, весело бросала нам:
- Ребята, за мной!.. Уже в сентябре сорок первого года Лия была убита.
Посмертно ей присвоили звание Героя Советского Союза.
- Вот потому-то, товарищ Галич, я и сказала после третьего действия, что все это насквозь фальшиво!.. Всякая пьеса, Александр Арка-ди-е-вич, какая бы она ни была – мне лично, ваша пьеса кажется плохой пьесой, – но все равно всякая пьеса дает обобщенные типы… У вас они тоже обобщенные – но неправильно! Ну, насчет геройства и всего такого прочего!.. Неправильные обобщения!..
Она встала, давая понять, что на этом наша беседа с нею закончена.
- Мы, – сказала она, подчеркивая это «мы» и голосом, и интонацией, и даже телодвижением, – мы вашу пьесу рекомендовать к постановке не можем! Мы ее не запрещаем , у нас даже и права такого нет – запрещать! – но мы ее не рекомендуем! Рекомендовать ее – это было бы с нашей стороны грубой ошибкой, политической близорукостью?..
…По длинному и чистому, стерильно чистому коридору я попал на лестничную площадку, спустился вниз, отдал мордастому и очень вежливому охраннику свой разовый пропуск и вышел на улицу.
Дни стояли короткие – февраль, уже смеркалось, по-прежнему падал с неба мелкий снежок, проезжали машины с включенными фарами, дворники посыпали тротуары крупной серой солью.
Горе тебе, Карфаген!
(продолжение следует...если оно вам нужно...)http://www.youtube.com/watch?v=aYRQIr6pTRQ&feature=related
Комментарии: